Дурдом. Часть II - Глава 8

Глава 8. Немного размышлений на фоне птичьего танго на льду

Стеклопакеты гудели как ненормальные все следующие дни, выли панихиду по некогда нарядной и спокойной осени, нагнетали. Деревья за окном, беззащитные от порывов, гнулись к земле, молодую ель за балконом буря свалила и бросила на крышу одного из частных домов. Гудела и моя голова, и отнюдь не из-за погодных катаклизмов, было ясно выйти без потерь из урагана, в который как щепку выбросила меня чертовка-судьба, уже не удастся.

Мысли мои крутились в одном направлении – далеком от работы, вялых попыток починить Петькин ноут, нехитрых игр с Тимкой и мелких бытовых забот. За монитором, у плиты, толкая тележку в супермаркете, я обдумывал свое новое на редкость идиотское положение.

За этим непростым занятием – одновременным решением сразу двух ребусов (что купить на ужин и как все-таки жить дальше) меня и застал во вторник Лесин звонок. Голос ее звенел и искрился, она подтвердила, что в среду ее точно выпишут, радовалось, что Воронцова почти закончила дела с оформлением опекунства и скоро нормально отдохнет, жалела отца – ведь он несчастный так ничего и не понял.

- Ничего, скоро поймет, - буркнул я в ответ, пытаясь оторвать Тимку от новогодней мишуры, что украшала магазинные полки. – Мы тут против него такую кампанию развернули – не отвертится. Нас теперь целая армия. И Петька и Володя, а с Таней мы, - черт меня дернул употребить это «мы», - такую статью подготовили. Как раз в среду выйдет.

- С Таней? – уколола сама того не ведая игривым тоном. – Правда, она удивительный человек? Такая настоящая, такая…

- Человек, как человек, - отрезал я.

И Леся тут же переменила тему, зачирикала про то, как соскучилась по пленэрам в Нижнем парке и по моему крепкому бодрящему кофе, с которым так приятно сидеть, забравшись с ногами на подоконник.

- Я буду пить его потихоньку и разговаривать с лающими на огородах псами. Особенно с тем рыжим, помнишь? Он не мешает вам с Тимкой спать? Я еще не встречала собаку, так смешно гавкающую на луну, все воют, а эта гавкает.

А потом позвонила Таня. Якобы уточнить для статьи пару деталей. Но, понятно, не только за этим. Она выдала себя, когда, ответив на ее вопросы, я сдуру заговорил про Лесю.

- Знаешь, в среду поедем с Воронцовой ее забирать, - зачем-то стал я оправдываться, теребя в руках пачку пельменей. – Нужно много решить, во многом разобраться. Понимаешь, все ведь непросто, у нее в Петергофе пленэры с сопровождением. Моим сопровождением. А еще она дружна с рыжим псом, что лает под моими окнами…

Вместо того чтобы просто заткнуться, я понес откровенную ахинею, да еще с интонациями какого-то загнанного в угол плешивого женатика, плетущего россказни про неисцелимо больную супругу и про то, что все сложно и жизнь пошлая штука. Сам себе был противен, дурак. А уж ей, думаю, и подавно. Ну и посетители магазина, заметил, не остались равнодушны к маленькой личной драме, хихикали в шарфы и воротники.

- Разве не Петя ей составляет компанию на пленэрах? – старалась держаться Таня. – Мне почему-то казалось.

- Казалось! – вдруг взорвался я, напугав суетливых мерчандайзеров-азиатов. – Да толку от него, как… Неужели непонятно, что… Мы будем сидеть вечерами на этих чертовых моих подоконниках шириною с полметра пить кофе и читать стихи сорокам и псам! Будем таскаться с этюдником по этим гребаным тропинкам вдоль помпезных скульптур Нижнего парка! Будем спасать по четвергам от холода, голода и одиночества брошенных стариков и несчастных детей! А все потому что…

- Потому что ты ее любишь? – спокойно, не дрогнув, спросила Таня.

- Да, черт возьми, - и тут меня озарило, словно яблоком по темечку стукнуло, за какую-то долю секунды я все про себя с Лесей понял. Осененный я выхватил Тимку из тележки, побежал к выходу на улицу, на воздух, – Но это не то, что ты думаешь

Объяснить Тане тонкие нюансы всеобъемлющей и общечеловеческой любви я не успел – в трубке раздались гудки. Ветер защипал глаза. Я поплелся с Тимкой дворами к дому. Сын шел лениво, а увидев наполовину замерзший пруд, где утки упражнялись в фигурном катании,затребовал остановки. Спорить было бессмысленно, я уселся на скамейку – водоем, к счастью, был надежно огорожен кованым забором.

Истина, как молния, так не вовремя вспыхнувшая в магазине, погасла и рассеялась. Едва ли я смог бы до Тани донести без возвышенной дури мысль, почему не могу предать Лесю, и почему вообще выбор в пользу простого человеческого счастья – предательство. Ведь ясно, Леся сама бы на это счастье благословила и даже бы стала уговаривать и, наконец, тихо исчезла, сбежала бы в пургу и стужу, но… Нет, не боялся я быть обвиненным самим же собой в сволочизме и подлости, расшатать свой хрупкий, но все ж комфортный мирок самоедством и глупыми переживаниями.

Не в меру упитанные, закормленные участливыми пенсионерами и молодыми мамашами, водоплавающие скреблись по льду, в бессилии молотя крыльями, поднимались и снова падали. Я усмехнулся, казалось, и я так барахтаюсь по жизни, как по застывшей воде. Представление пернатых собрало у пруда немало зевак, то там, то тут раздавались сдержанные смешки взрослых и звонкий детский хохот. Несчастные птицы от этого лишь чаще падали.

Меня же мнение окружающих о своей неуклюжей жизни ничуть не заботило. Особенно Лесиных попечителей, которые и сами обманываются тем, что несут в мир благое дело, спасают Лесю, в спасении не нуждающуюся. Я и так уже тысячу раз осужден ими за черствость и безучастность. Воронцова считает, что включить меня в их священную борьбу с армией Лесиных врагов можно только непрестанными проповедями и пинками. Ее простодушно-пылкий племянник тоже не раз награждал меня презрительным взглядом и пророчествовал самые жаркие места в аду за «холодную рассудительность».

А меж тем никто из них не понимал, так как я, что меньше всего Леся жаждет, чтоб за нее бились до крови. И меньше всего ее заботит, кто и какие бумаги выписывает на ее счет, к какому адресу привязывает ее книжка с двуглавым орлом на обложке, давно отобранная отцом. И ей совершенно плевать, сколько стоят бетонные клетки в дорогих столичных спальниках. Леся, как солнце, у нее одна забота – было бы кому светить. Леся как ветер – летит, куда вздумается. Залетела ко мне, и, кажется, прижилась – оно и понятно, тут хорошо у берегов Финского. Мог ли я сказать: давай, дорогая, дуй отсюда в новые дали. Это и есть предательство.

Ветер, словно подслушав, опрокинул урны с мусором, швырнул в смеющихся зевак все эти пустые из-под сигарет пачки, пластиковые бутылки от пепси. Уткам тоже досталось – они поползли по тонкому льду до ближайших вымерзших голых кустов, чтоб хоть там спрятаться от холода и наблюдателей. Тимка, испугавшись, подбежал ко мне и вжался в колени. Я решил вернуться в магазин – стоило хотя бы сыну купить что-то из еды. А мысли все возвращали к Лесе.

Конечно, я тоже поддавался порывам и хватался за меч возмездия. Я ненавидел звонаря, да и сейчас мнение об этом подонке у меня вполне однозначное. Я проклинал скурвившихся психиатров – и все также желаю им побольше особо буйных с топориками пациентов. Но никогда я не питал иллюзий в конечности Лесиных проблем. Будет сражен отец – дурнопахнущей краской нарисуется на горизонте бездарный художник Толик, исчезнет он – появится кто-то другой. Леся обречена на окружение из мелких пройдох и жулья всех мастей. В этом ее жизнь и счастье. Она верит, что хотя бы один из обманувших ее да прозреет. Она верит и в то, что тысячи наказанных не сделают мир чище, чем хотя бы один прощенный, умывшийся слезами раскаяния.

Все что ей нужно – это немного крыши над головой и корка хлеба на ужин. Все что она хочет от людей – только принятие. Принятие ее жизни. Жизни простой, как детский мат, и такой непонятной людям, привыкшим все усложнять. У Леси если есть лишнее – она отдаст, не раздумывая ни полсекунды. Неважно кому. У нее нет – возьмет предложенное без всякого ложного стеснения. Будет благодарна дающему, но никогда не почувствует себя обязанной.

Стоит с ней сблизиться, и вдруг все чаще цинично за собой подмечаешь, что деньги зарабатываются, что не все люди братья, что квартиры бывают свои и чужие, и что в чужих следует вести себя соответственно. Словом, ощущаешь себя законченным уродом и подавляешь в себе попытки разъяснить, что формулировка «чувствуй себя, как дома» - весьма фигуральна. Зато когда наблюдаешь за Лесей со стороны, она умиляет.

Так умиляла, должна быть, придирчивых мамаш да чинных пенсионерок в супермаркете и маленькая сцена папы и сына. Я распинался перед Тимкой о полезности творожка с морковкой и однопроцентного кефира, а он корчил рожи и сгребал с соседних полок заварные в глазури. Консенсуса мы достигли лишь у стеллажа с мясным пюре – Тимка согласился поужинать говядиной с языком. Я скидал банки в корзину, по ходу, торопливо, уже не вчитываясь в этикетки, набрал из холодильников разных коробок с полуфабрикатами и пошел на кассу.

Выплыли с Тимкой со всем этим добром в простуженный полумрак улицы, поволоклись мимо загорающихся окон чужих домов. В каждом кипела или томилась на слабом огне чужая жизнь. В каждом из них по стечению обстоятельств могла оказаться Леся – для нее ведь не существует ничего чужого и ничего ей не принадлежащего. Для нее дом – вся вселенная.

Если очередной закат застанет ее на улице – она покорится судьбе, инстинкт самосохранения доведет ее лишь до теплотрассы или незапертого подвала. Найдется добрая душа и приютит – хорошо. Благодетеля Леся сочтет без меры великодушным, и будет чувствовать себя в гостях абсолютно свободно. То есть пригласить в дом, в отсутствие хозяев, новых знакомых для Леси совсем не проблема. Если же гости, уходя, прихватят небрежно брошенный на комоде планшет – Лесе, конечно, станет обидно. За людей, разумеется. Ведь если порочны, значит, несчастны и достойны лишь сострадания.

И потому даже самым рьяным ее спасителям так трудно дать Лесе того самого минимума – немного крыши над головой и принятия. Воронцова тешит себя иллюзиями, что ее семейная жизнь не полетит к черту, когда она поселит Лесю у себя на самых законных основаниях. Мария Петровна упокаивается, что почтенный супруг ее уедет в мае до октября жить на дачу только из любви к свежему воздуху. Петька объясняет себе невозможность жить с Лесей лишь нехваткой отдельных метров. Швецова сетует на то, что ее крохотная однушка тесновата для того, чтоб Леся полноценно развернулась там с мольбертом и ворохом книг.

Да и я тот еще рыцарь Айвенго – жил рядом с Лесей одним воспоминанием летних оркестров сверчков под окнами. Когда подлый разум окончательно расправился над эфемерным озарением, я отчетливо осознал, что в рамках своей благородной миссии по-прежнему не против снова услышать тот безумный стрекот. И не важно, чего было больше в июльском откровении: любования изгибами прозрачно-белого в лунном свете тонкого тела или восторга от разлившейся вдруг божественной истины. Для меня, как для организма безнадежно не просветленного, одно никогда не отменяло другое.

И не важно, как ярко и призывно горит нынче свет в окнах красносельских высоток, и как часто ломаются замки в их типовых квартирах-студиях. В конце концов, если там, в одной съемной клетушке живет такая же, как и Леся, пробитая на голову святая, она поймет, что я не могу сейчас бросить соломинку, что несу, и я всего лишь делаю то, что должен, пусть и пачкая посланный свыше крест своими немытыми жадными до земного руками.

Досадно другое – не могу это все объяснить им, святым, засуживающим всего самого лучшего, что только есть в подлунном, внятно и без кривляний. Со стороны ведь дурак дураком. Даже ранний месяц, косой и неясный, как утренний пьяница, со мной согласился: качнулся, будто в приступе смеха, встревожив ночную синь. На огородах, раскинувшихся, у моей пятиэтажки завыли псы, где-то крикнула недовольно сорока. «Дур-р-рак» колыхнулось в небе. «Идио-о-от» подхватил вихрь из колючего снега…