Дурдом. Часть II - Глава 7

Глава 7. Обнадеживающая. Утверждающая возможность без риска ходить пешком по воде и в наши дни

Помочь было некому. Однокурсница, с которой Таня делила жилье, уехала на выходные домой, в Выборг. Хозяина не было в городе уже неделю. Отчаявшись, Таня стала обзванивать немногочисленных знакомых, с которыми судьба свела ее за полгода, что она жила в Питере – она приехала из Петрозаводска, само собой за романтикой и, может быть славой. Знакомых, готовых приютить, не оказалось, и мы поехали обратно – согласилась она легко.

В салоне она задремала вместе с Тимкой, а я, проезжая мимо чужих тихих жизней, транслируемых в желтых квадратах высоток, мимо чужих одиночеств, рассеивающихся в витринах кабаков под Стрельной, еще пытался рассуждать о случайности и закономерности скатившейся к ногам гальки. Но, как бы то ни было, ехал я по прямой (все развилки вели либо в лес, либо к засыпавшим кварталам пятиэтажек, либо обрывались у недостроенных коттеджных поселков). Я ехал прямо, в ночь, да и в снег. Я был ведом дорогой, как иногда положено быть ведомым судьбой.

Спорить с судьбой бесполезно, возвышаться над ней опрометчиво – только глупец считает себя режиссером собственной жизни. Впрочем, идти на поводу у рока вечно тоже нельзя, тем более лебезить перед ним – перестанет уважать. С судьбой лучше дружить. Искренне, без поддавков. Тогда не подставит. Поиграться может, если скучно, пожурить, но не подставит, и сама же вытянет. Если дружить с ней, сам почувствуешь, когда лучше заткнуться и слушать.

Взбрыкнул я только для виду. Дома, показывая Тане комнату, где ей предстояла спать, на всякий случай брякнул, что футболку ей на ночь не дам. Ни за что. Синицына посмотрела на меня как-то странно, и без заминки ответила:

- Я вообще всегда голая сплю.

Сказала легко, по-простецки, без намеков и прочего. Но сказала зря. Я пообещал ей (но больше себе самому), что беспокоить ее не буду, и, конечно, побеспокоил и не дал спать…

…Мы сидели в маленькой комнате, озаренной тусклым от лампы светом: я – на подоконнике с сигаретой, она – на жестком диване в клеточку с куском свежедоставленой пиццы. Слушали, как гудят стеклопакеты, превращая красивую песню ночного ветра в какой-то звериный вой. Сидели и, отхлебывая из огромных кружек ненастоящий мате, говорили за жизнь, за мир.

Таня не знала, что я, сидя на этом же широком подоконнике, однажды уже слушал про совершенство подлунного.

Таня не знала и говорила о правильности всего во вселенной. Как пророк, словно делясь откровением. Она распахивала глаза, приглашая желто-зеленым кошачьим блеском проникнуться, повторялась и делала акценты – все в мире идеально. Потом молчала, как будто поддетая моей усмешкой, но после раздумий добавляла, что в мире, впрочем, всегда есть, что улучшить. Уверяла, что одно другому не мешает и не противоречит, и вмешательство так же естественно, как невмешательство, как даосское недеяние – которое тоже поступок. Она твердила, что природой все учтено и все заранее допущено. Одни, говорила, улучшают, компенсируя вред других. Так, говорила, было и будет.

- Правда, если употребить сие неаккуратно, приход чреват шизофренией, - сказала она, запрокинув голову на спинку дивана. – Мне иногда кажется, что я схожу с ума.

Я промолчал, подумав, что эту маленькую комнату впору называть не иначе, как только палатой. Специализированной. Для проповедников.

- Недавно писала о смерти ребенка в роддоме, - она прикрыла веки, концентрируяс и настраиваясь на длинный рассказ. – И все вроде понятно. Врачи однозначно – уроды, не спасли, потому что вовремя не появились. И экспертиза согласилась, что медики виноваты. Да и сам роддом – та еще конторка. Всё на бизнесе, всё на взятках. Главврачу море по щиколотку, у нее муж – зампред в городском Комздраве, свекор – глава в областном. Шерстила их госзакупки, там и копать не надо. Воруют только в путь – в хлорке миллионы растворяют.

Она рассказывала внешне удивительно спокойно. О воровстве, как о чем-то к чему все давно привыкли, о халатности, цинизме. О смерти… Тут уж выдала эмоции голосом и вдруг оживилась, переменила расслабленную позу, засверкала глазами.

- И жалко до боли эту несчастную, так и не ставшей матерью, рыдающую в кафе, трясущую дрожащими руками подшивку с анализами и заключениями… Но, - Таня указала тонким указательным пальцем в потолок. – Маленький штрих. Она не переставала говорить о деньгах. Она нажимала на то, что наблюдалась у лучших и самых дорогих специалистов, повторяла о платных исследованиях. Она за одни только роды отдала порядка ста тысяч, и… Она ждала отдачи… Она ждала качества, сервиса. Как покупатель. Она и потом, казалось, ничего не поняла. Знаешь, я хотела бросить тему совсем.

Тут уж Таня вскочила, завернувшись в одеяло, взяла без спроса мои сигареты и зажигалку. Щелкнула, затянулась, как после долго перерыва, как сорвавшийся бросивший курильщик.

- Я не циник, был еще один штрих. В семнадцать лет, и семнадцать же лет назад она сделала аборт. Известное дело – куда ребенка в такие годы, надо же на ноги встать, обзавестись жильем и нормальной работой, ну и мужем желательно, который бы ипотеку потянул и мог бы авто менять раз в три года. Так она рассуждала. Так она и сейчас рассуждает, обронила неосторожно на интервью, вот, дескать, у кого за душой ничего нет, плодятся, как клопы. А она так хотела, мечтала, ждала… и снова платила, платила. И туда же про душу при этом.

Я тоже закурил, чуть отворив створку окна.

- Стало жаль ее еще больше, - Таня утонула взглядом в кольцах дыма, подбирая слова. - Знаешь, меня тогда осенило страшной догадкой – она получила то, что должна была. Не представляешь, как тяжело так думать, противно от самой себя, какое-то лицемерное морализаторство, ханжество. Но это не то. И не было никакого злорадства, совсем другое… Не объяснить. И уж совсем я решила все бросить.
- Но не бросила, - я уже все понял.

Понял и то, почему мы сидим сейчас в этой тесной тускло освещенной комнатушке, и то, почему я ехал по прямой, и то почему сломался замок в Таниной съемной квартире. Судьба не капризничала, она была настроена как никогда серьезно.
- Не бросила. Потому что она получила то, что должна была.

Наверное, я промолчал как-то слишком сурово или на лице моем мелькнула какая-нибудь строгая тень – бывает, в задумчивости я хмурю брови, хотя не злюсь при этом и не осуждаю собеседника. Но Таня, все растолковав по-своему, вдруг еще больше смешалась, стала то ли оправдываться, то ли объяснять что-то будто бы очень сложное, непонятное:

- Понимаешь, даже если разобрать в чисто медицинском ключе… У женщины вся беременность протекала нормально – не было оснований держать ее на особом контроле. Не было и показаний к кеареву. Никаких, даже косвенных. Но именно в родах что-то пошло не так, ребенок будто не стремился в наш мир, он стал просто задыхаться. И именно операция, к которой не было показаний, могла бы его спасти. Это определенно, тут схожи несколько экспертиз. Врач, купленный за сто тысяч, просто не оказался рядом, его и в роддоме не было, по его, вдумайся в это, его плану, родить пациентка должна была часов через пять. Он виноват, бесспорно, но… Что если перенести ситуацию в какую-нибудь глубинку и лет на сотню назад, когда при родах не резали, а полагались лишь на судьбу, да на Бога? Не обусловлен ли трагический исход цепью определенных событий и определенным мировоззрением. Я ведь не говорю о наказании, о каре там, но чувствуется некая закономерность.

Таня вжала окурок в пепельницу, задержалась на ней взглядом, будто в испачканном сажей хрустале можно было найти ответы, и закурила снова.

- Не бросила я, потому что она получила, быть может, и то, что заслуживала, а мне выпало сделать то, что должно, - она усмехнулась, - Чтоб другие тоже получили, что отпущено. Нормально течение жизни. Быть может, когда круг замкнется, она, та женщина, поймет что-то, и испытает в будущем счастье материнства. Желаю ей этого искренне. Знаешь, я верю в людей. Надо верить, - в глазах ее вспыхнули желто-зеленые искорки. – В мире все правильно, но он развивается нашими же поступками, словами и мыслями, питается каждым движением каждой букашки. И потому, даже, если ты просто букашка, то делай, что должен и можешь — неси соломинку. Если не получается, то найди в себе силы не суетится и не мельтешить.

Я по старой, вдруг вновь проявившейся привычке хотел поспорить. Громко и отчаянно. И прежде всего с самим собой - казалось, Синицына эти мысли просто украла. Из моей головы. Нагло, выскребла из-под черепушки и выложила – на, полюбуйся. Но снова взывл ветер, преломляясь в профиле окон в скулеж. Я выдохнул. Спорить не стал, а заговорил тоже тихо, спокойно. О том, как и меня шандарахнуло.

- Как-то по пьяному делу, давненько, с пареньком одним пересекся, - начал я издалека. - Мы на хате у него зависли, все синячили, а он один — нет. Говорил, что ему и без водовки распрекрасно. Наутро народ по своим делам разбежался, я последним уходил. А он так, между прочим, панами моими поинтересовался. А какие у меня планы? Недавно только с очередной шаражкой саривидерчился. Гуляй рванина. А парень предложил с ним на Ослянку пойти.

- На какую-такую Ослянку? - захлопала ресницами Таня.

- Да есть гора такая на западном Урале, - уточнил я. – Небольшая, безвестная почти. Но паренек тот, Васек, обещал на нее с корешем армейским сходить. Тот его в Хибины сопровождал. Но приятель тот где-то на Алтае сорвался, и Вася решил, значит, долг отдать, побывать в тех местах. Одному скучно – меня позвал. А мне тогда что две тысячи километров, что десять – все едино.

Я снова задымил, затянулся с удовольствием, сощурился и продолжил повесть о первом походе. Рассказал, как топали с Васей с рюкзаками от какого-то Кизела, то вдоль трасс, то через поселки. И как я все знакомого нового проклинал и себя за то, что в эту муть вписался.

- Рюкзак с половину меня ростом на плечи давит, ноги ноют. А у меня еще и трубы горят – в поезде-то опять неслабо приняли. Близ Шумихи, поселка такого, на ночевку остановились, там местные квасили, ну и я немного подлечился. Они мне как родные стали, такая у ребят печаль-тоска в глазах сквозила, мне до боли знакомая.

Потом я вспоминал, как снова перли, и я опять про себя матюкался, пока вперед не глянул. Посмотрел, обомлел - сиреневые горы выросли, как из небытия, точно туман или мираж какой. И под ребрами тогда что-то шевельнулось, потеплело.

- Приблизились — гора вымахала, стоит такая лесом заросшая на нас глазеет. Стали ее с севера обходить, а Васька все то на просеки, то на выходы курумов смотрит, гадая с чего бы штурм начать. Нашел тропу, прошли пару верст, и она на восток побежала. Часов пять в лесу на склонах блуждали. Потом к снежнику вышли. Июль, жара, а тут снег. Лепота!

- Возьми меня в горы, - Таня прониклась и выпалила первое, что пришло. – Я не была ни разу. Но всегда хотелось.

Я улыбнулся, кивнул, тотчас продолжил:

- Мы, когда выше поднялись, у меня выпитое накануне к горлу подбежало. Голова закружилась. И не только из-за высоты. Такие под ногами распростерлись красоты. Тайга волной играет, холмы пляшут, и солнце в этом море расплескалось. Так очумели, что решили и лагерь на высоте разбить. Дурачье.

- Почему? – перебила Таня. – Нельзя что ли в горах ночевать?

- Так нас ночью грозой накрыло, - вспомнил, и даже сейчас содрогнулся. - Чуть ураганом не снесло. Мы прямо в грозовых тучах оказались. Молния как выстрелила, как заплясала прямо в ногах. Все заискрилось. Не палатка, а сварочный цех какой-то. А над головой громовые раскаты.

- Удивительно, как не пришибло вас только, - сглотнула Синицына, потянувшись к стеллажу за кружкой с остатками холодного чая.

- Удивительно как раз другое, - я чуть помолчал для эффекта. – Хотя наутро, да, сначала показалось, будто на тот свет попал. Башку из окошка высунул, а вокруг белым-бело, ни черта не видно. Я кое-как на карачках из палатки выполз, встал, и пошел по этой пелене, словно по самому небу. Тут у меня мысли всякие и завертелись. «Может ведь, - думаю, - человек, сукин-то сын, по воде ходить! Не выдумка! Ну не чудо ли?!»

Синицына захохотала, вот уж, мол, и правда, дурачье, дескать, есть же еще и рыбаки, что зимой по замерзшей воде шастают и ничего о себе не мнят. Заржала, как лошадь, ей богу.

- Вот дура, - фырнкнул и сам тут же рассмеялся. – У меня может тогда перелом случился. В судьбе, в смысле, - не в костях. Я потом, кстати, пить почти перестал, путешествовать начал, себя нашел.

Но Синицына все хохотала. Я состроил злобную рожу и в отсутствие аргументов, повалил ее на спину. Смеешься, мол, смейся, смейся. И хохот сменился вздохами…

…Утром, оставив Тимку с соседкой Любой, я отвез Таню домой - решили проверить замок, перед тем как идти к мастеру. Ключ провернулся с первой попытки, легко и непринужденно. Кто б сомневался – дело сделано.

И тут я отступился.

Поняв, что надо сказать какие-то слова, договориться о завтрашнем-послезавтрашнем, как-то, наконец, самообозначиться... я отступился. Молчал. Терпеть не могу эту роль, не люблю обижать женщин, и потому обижаю. Особенно тех, кого нельзя.

- Я до четверга буду в аврале, можно сказать в творческом запое, - проходя в квартиру, сказала Таня. – Мне в эти дни ни до кого.

Она все поняла, но не рубила, не суетилась, не унижала себя вопрошающим взглядом, не убивала меня – оскорбленным. Ее простота оказалась сложно устроенной. Она держалась спокойно, как человек, на стороне которого правда.
Таня давала отсрочку.

Ни обещаний, ни оплеух во взглядах.

Вместо нее по щекам меня отхлестал ветер, особенно поутру свирепый и злой. Я не смог спрятаться от него и в теплом салоне автомобиля. Как нельзя спрятаться от себя самого. Белая крупа била в стекла, скреблась под щетками, словно вилка по ржавчине, ветер презрительно выл. Траурно чернели окна старинных особняков на Санкт-Петербургском, а ведь с вечера горели тихой надеждой. Стыли на морозе елки за оградой Верхнего парка. Тосковал вдалеке в компании голых уродливо обрубленных тополей Большой дворец — он блестел золотом крыш, как одиночеством, словно предупреждая. Не отпустило, и когда проехал парадную часть любимого пригорода. Даже тихий, лишенный наносной торжественности родной квартал был этим утром мне не родным.